Екатерина Колпинец
Очередной материал из цикла «Горького» о русском модернизме: историк искусства Павел Голубев рассказывает о подготовленном им большом томе дневниковых записей художника Константина Сомова, который недавно вышел в издательстве «Дмитрий Сечин» (вскоре появятся и другие тома). В книгу вошли записи с 1917 по 1923 год, а начинается она весьма символично — записью от 25 октября.
«Петров-Водкин — дурак, Татлин — шарлатан, а Добужинский — мазилка»
В начале XX века художник Константин Сомов, один из основателей объединения «Мир искусства», был героем и публики, и критиков. Он приложил руку к лучшим литературным журналам своей эпохи: «Миру искусства», «Золотому руну», «Аполлону». Рисовал портреты самых известных поэтов эпохи: Блока, Сологуба, Кузмина. Еще были жизнерадостные на первый взгляд сценки с праздниками XVIII века, арлекинами и коломбинами. Тут некто в маскарадном костюме лезет даме под кринолин, здесь уже лезть никуда не надо — одежда почти снята и не мешает. Правда, при внимательном рассмотрении галантное веселье производит тягостное впечатление бала злых кукол или вечеринки мертвецов, которые пытаются вспомнить прежнее веселье. Все это считались образцом хорошего вкуса и недостижимой вершиной декаданса. Сомова сравнивали с Гольбейном, Ватто, Кипренским, Бердсли, он был вписан в контекст европейского искусства. Большие выставки Сомова устраивал известный галерист Поль Кассирер. Художник работал для немецких издательств, журнала Jugend (от названия которого произошел «Югендштиль»), да и первая монография о самом Сомове была написана по-немецки.
Мало кто знал в то время, что Сомов вел дневник, куда записывал каждый прожитый день. Большую часть записей 1890–1900-х годов он уничтожил сам. Остальные хотел сохранить и даже рассчитывал на публикацию — когда-нибудь, но не раньше, чем через 60 лет после смерти. Тем не менее сомовские тетради чудом уцелели. Они едва не достались одному из любовников художника, который их, вероятно, уничтожил бы. Тетради пережили прямое попадание авиабомбы в дом, где они хранились, и блокаду Ленинграда.
Правда, им сильно досталось от сомовского племянника: тот жил в СССР, и, когда они попали к нему в руки, он постарался вымарать некоторые пассажи (но все равно многое можно прочесть). Эти фрагменты казались ему то ли опасными, то ли неприличным, а скорее всего — все вместе. Опасными — потому что Сомов не стеснялся в выражениях по поводу советской власти. Неприличными — потому что художник (это видно по воспоминаниям современников) и здесь использовал, как говорится, все выразительные средства языка. Если Петров-Водкин — дурак, Татлин — шарлатан, а Добужинский — мазилка, значит так, по-Сомову, и следовало писать. К себе художник был так же беспощаден, как и к другим. Но в этом нет ни капли брюзжания: он едкий, язвительный и очень остроумный человек.
Отрывки дневника пытались издать в 1979 году — небольшие кусочки, протертые через густое сито советской цензуры. Очарование подлинного сомовского текста было утеряно. Те, кто когда-то прочли ту книгу и успели сравнить ее с недавно вышедшей полной версией дневника, называют в соцсетях публикацию 1979 года «кастрированной». Мне кажется, это довольно точный эпитет. Во всяком случае, когда она впервые попала ко мне в руки, никакого восторга я не испытал. Было понятно, что за бесконечными угловыми скобками, которыми полна книга, есть что-то другое. Что именно, я не знал и не рассчитывал узнать. Привлекало меня тогда преимущественно актуальное искусство.
«Я спал по 3-4 часа, потому что после основной работы садился за расшифровку дневников»
В 2005 году я работал в архиве фонда «Художественные проекты», который теперь стал основой архива «Гаража». Саша Обухова искала волонтеров, и я вызвался разбирать и систематизировать документы советских неофициальных художников 1970–1980-х годов.
Через некоторое время мои интересы постепенно сместились в сторону старого искусства: частные коллекции и музеи, экспертиза, оценка, консалтинг. И когда дневник Сомова возник вновь, уже в виде рукописи, я понял, какой это на самом деле классный текст, и прочел его от начала до конца для собственного удовольствия. Затем Роман Городницкий (научный редактор нынешней публикации сомовских записей) сказал, что дневник Сомова обязательно нужно издать. В то же время в моей жизни как раз наступил момент, когда нужно было выбрать, чем заниматься дальше. Мне хотелось сделать нужное для многих дело и, одновременно, постоянно узнавать новое. Я выбрал Сомова и не пожалел.
Я мечтал об уединении, о доме в какой-нибудь заброшенной деревне, где, сидя над дневником, мог бы вызывать всех этих старых духов. Но обстоятельства сложились иначе: в итоге я спал по 3-4 часа, потому что после основной работы садился за расшифровку.
Первая трудность, с которой я сразу же столкнулся, — очень тяжелый для чтения текст. Почерк у Сомова просто адский, мелкий и неразборчивый. Он сам прекрасно это понимал и письма старался писать по возможности большими, крупными буквами. Кстати, видимо, по этой причине издание 1979 года состоит в основном из писем. Одно дело читать рукопись для себя, тут некоторые слова можно и пропустить. Другое — переводить ее в машинопись при подготовке научной публикации, это огромная ответственность. Да еще эти чертовы вымарки!
Известен целый ряд дневников эпохи русской революции, но таких цельных, с почти ежедневными записями, довольно мало (а более поздние — эмигрантские дневники — вообще единственные в своем роде). Записи за 1917–1923 годы небольшие по объему, иногда всего несколько строк, но при всем своем лаконизме поражают внутренней силой и убедительностью. Пока я готовил рукопись к изданию, мне казалось, что читателю нужно буквально следовать ритму дневника, читать каждый день понемногу. Но сейчас я понял, что записи Сомова читаются как цельное литературное произведение со множеством сюжетных линий — биографий людей, прослеженных автором дневника.
Сомов писал дневники не только для себя — он неоднократно упоминал, что хочет, чтобы они были опубликованы. Поразительным образом эти записи столетней давности нужны сейчас. Историки искусств, литературы, социологи или гендерные антропологи найдут в них для себя новые сведения о повседневности того времени. Они заинтересуют любителей изящного и изысканного — дневники Сомова полны декаданса.
«Лучшие годы Сомова ушли на борьбу с голодом и холодом»
Еще дневник Сомова эротический. В дневниках 1917–1923 годов (не сказать, что это свойственно и более поздним) секс обычно выглядит довольно непривлекательным процессом — может быть, потому что художник отдавал предпочтение мужчинам, а тогда его любовники разъехались кто куда, заводить новые знакомства было небезопасно, и на помощь пришла старая подруга, Беатриса Кан, родная сестра известной Генриетты Гиршман. До этого гетеросексуальный опыт Сомова, по его собственному признанию, был очень незначительным.
Как и многие из его круга, Сомов в середине 1910-х годов хотел перемен, но совершенно не представлял себе, что они принесут. В конце 1916 — начале 1917 года желание перемен сменилось растерянностью, это бросается в глаза даже при самом беглом чтении дневника. Сомов почти перестал выходить из дома, только к близким друзьям и родственникам, жил частной жизнью.
Разумеется, реалии времени и места играли огромную роль: ночью выходить на улицу нельзя, да и днем опасно — ограбят, убьют, арестуют. Кроме того, он жил в Коломне — районе, довольно удаленном от центра города. Сомов всегда очень много читал, но в это время особенно: романы XVIII века, Гольдони, Гофмана, Бальзака, книги своего любовника Хью Уолпола, разные модернистские романы 1910-х годов, каким-то образом попавшие из Европы в Россию, — все, за чем можно было спрятаться от окружающего кошмара.
Может быть, лучшие годы Сомова ушли на борьбу с голодом и холодом. При этом у него имелись заказы. Это была не такая сытая жизнь, как прежде, но жил он лучше многих в революционном Петрограде. Ну а потом начался Красный террор, и не все родственники и друзья художника его пережили. Сомов мечтал, чтобы пришли немцы, англичане, выбили большевиков — кто угодно, лишь бы людоедство кончилось.
Людоедство не кончилось, но к 1923 году обнаружилось, что у коллекционеров, которые покупали сомовские работы, кончились деньги. Выбора не было. Интимное, камерное искусство Сомова оказалось совершенно несозвучно происходящему вокруг. Единственное — он мог работать как иллюстратор, но что было иллюстрировать Сомову в России в 1923 году?
Поэтому, когда осенью 1923-го представилась возможность уехать в Америку — везти в Нью-Йорк выставку русских художников, — он уехал. В 1925-м перебрался во Францию и поселился там. Плюясь и чертыхаясь, исправно продлевал советский паспорт, так как думал, что если перестанет это делать, то у сестры, оставшейся в Ленинграде, и многочисленных родственников будут неприятности.
Его вовлеченность в политическую жизнь русской эмиграции ограничивалась чтением газет. В гостях он мог поспорить про будущее России (оно виделось Сомову мрачным), но не в каждом доме и очень осторожно. Он даже само слово «эмиграция» применительно к себе не употреблял.