Искренне наш: Анна Толстова о дневниках Константина Сомова

В издательстве Дмитрия Сечина вышел первый том дневников Константина Сомова, расшифрованных и прокомментированных Павлом Голубевым. У публикатора готов к печати весь дневник, который художник вел на протяжении полувека до самой смерти. Планируется многотомное издание, второй том обещают выпустить до конца года. Это сенсация: за научную публикацию дневников одного из создателей «Мира искусства» по разным причинам не решались взяться долгие годы

История русского искусства — дама, приличная во всех отношениях. Но те, кто ее пишет в фигуральном смысле, то есть своими бессмертными творениями, не всегда блюдут приличия и нет-нет да и подложат приличной даме какое-нибудь неприличное письмецо, мемуары и прочие документальные свидетельства. Даме же — как даме приличной — только и остается, что не замечать всех этих гадостей. Вот, скажем, ученейший Федор Солнцев, археолог древнерусского стиля, в своих воспоминаниях все как на духу выложил про моральный облик великого Карла, и его, добросовестного Сальери, чувства к Моцарту Императорской академии вполне понятны, но навряд ли мы найдем такую монографию о Брюллове, где бы доносом Солнцева воспользовались сполна. Но, возможно, солнцевские показания представляют больший интерес для биографов и для специалистов по гендерным исследованиям, чем для искусствоведов.

Другое дело — Константин Сомов и его дневник, без обиняков указывающий на известные обстоятельства личной жизни художника. Обстоятельства, интересные вовсе не для бульварной прессы, но в контексте эпохи декаданса, Верлена и Рембо, суда на Уайльдом, рисунков Бердслея, что тот, обратившись в католичество, порывался уничтожить, в контексте петербургского Серебряного века — и, конечно, в контексте искусства Сомова как такового. Когда едва заметная постороннему игра взглядов и полуулыбок, какими обмениваются его дамы и кавалеры среди трельяжей и боскетов, наводит на мысль, что все эти мушки, парики и фижмы — не более чем маскарадные костюмы, что эта напудренная маркиза — род автопортрета, а текст, который тут будто бы иллюстрируется, не столько «Опасные связи», сколько что-нибудь из ранних романов Рюрика Ивнева, более откровенных, нежели «Крылья» Михаила Кузмина, и лишь недавно изданных. Когда сомовская стихия тотальной травестии, маскарада и странного, макабрического эротизма не может быть проинтерпретирована без учета того, что составляло его, как сказали бы сейчас, идентичность и над чем он постоянно размышлял. Когда ко всей атмосфере дома художника — с его собраниями книжных и художественных «скурильностей», с его страстью к фарфору — так и просится словечко «кэмп». Тем не менее дама, приличная во всех отношениях, ни разу, даже в монографиях начала XXI века, хотя о ханжестве советской цензуры можно было бы уже и забыть, не произнесла в связи с Сомовым неприличное слово «гомосексуальность».

Меж тем это слово многое объясняет в судьбе дневника, который Сомов методично вел с отрочества и до самой смерти — последняя запись сделана за день до кончины. Многое из детских и юношеских тетрадей он уничтожил, однако зрелые записи бережно хранил, переписывая с черновиков набело, но при этом шифруя наиболее пикантные места или же описывая эротические сцены на одном из пяти европейских языков, которыми владел. Судя по завещанию, художник желал, чтобы дневник стал достоянием общественности, но через 60 лет после его смерти. В конце 1923 года Сомов уехал за границу — сопровождение русской выставки в США стало предлогом для эмиграции. Русская часть дневника осталась на попечении семьи любимой сестры в Ленинграде, эмигрантская же попала в семью его друга, коллекционера и душеприказчика Михаила Брайкевича, жившего в Лондоне. Оба манускрипта чудом выжили: первый — несмотря на блокаду, второй — в Битве за Британию, хотя дом Брайкевича был разбомблен. И оба в итоге попали в руки племянника Сомова Евгения Михайлова — к началу 1970-х он передал все тетради в Русский музей, предварительно вымарав и даже вырезав из текста самые опасные места — и антибольшевистские высказывания, и резкие оценки друзей и коллег, и прежде всего эротические пассажи, ведь его связывали с дядей не только родственные отношения, а в советском Уголовном кодексе была статья о «мужеложстве». Но еще более суровой цензуре дневник подвергся при первой публикации, подготовленной в 1979-м сотрудницами Русского музея: его куцые и часто неверно понятые обрывки, утопленные в переписке и «суждениях современников», мало что добавляли к тогдашнему образу кастрированного Сомова, автора одной картины, а именно — третьяковской «Дамы в голубом».

Павел Голубев корпел над дневниками Сомова более десяти лет, расшифровывая его сбивчивую тайнопись, разбирая авторские правки и сокращения, по возможности восстанавливая вымаранные племянником куски, переводя со всех пяти — французского, английского, немецкого, итальянского и испанского — языков, комментируя каждую деталь. В итоге вышла такая археографическая работа, какой, кажется, не удостоился ни один русский художник. Первый том начинается с 25 октября 1917 года (по словам публикатора, предыдущие записи разрозненны и не столь важны для науки) и заканчивается декабрем 1923 года — последними днями перед отъездом. Публикации предпослана статья Голубева о Сомове — это, видимо, лучший искусствоведческий текст, написанный о «художнике радуг и поцелуев» не его современником,— без лицемерной стыдливости дамы, приличной во всех отношениях, по принципу «называть вещи своими именами». Книга снабжена превосходным научным аппаратом. Уже по первому тому ясно, что дневники, в которых скрупулезно фиксируются ежедневные муки творчества, а Сомов действительно мучился и был постоянно недоволен собой, станут незаменимым инструментом при подготовке каталога-резоне художника — Павел Голубев уже занимается его составлением. Жизнь Сомова, едва ли не самого коммерчески успешного из мирискусников (его, очевидно, воспринимали как наследника Серова-портретиста), складывалась удачно, по крайней мере в материальном смысле, и в годы красного террора — дневник свидетельствует, что все семейство не голодало,— и в эмиграции. Теперь и посмертная жизнь начинает удаваться.

Сомовский дневник уже ставят на одну полку с дневником Кузмина, но не стоит ждать от него поэтических достоинств последнего. Правда, это не только от недостатка литературного дара, но и от выбранного приема: Павел Голубев обнаружил и убедительно доказывает, что Сомов в прозе, как и в графике с живописью, был последовательным стилизатором и подражал одному старинному литературному образцу — дневнику Сэмюэла Пипса, крупного британского чиновника времен Стюартовской реставрации, оставившего подробнейшее описание и повседневной жизни Лондона, и собственной эротической. Вот и дневник Сомова окажется прекрасным источником для историков повседневности, культурных антропологов, гендерных археологов. Но еще важнее, что с этих страниц на нас смотрит совсем не та скучная, протокольная фигура, какую нарисовало нам советское и постсоветское искусствознание — отчасти по цензурным соображениям, отчасти из общего равнодушия.

Теперь документально подтверждено, что никаких симпатий к большевикам, иллюзий относительно Великого Октября и случайной эмиграции не было. Теперь мы видим другого человека — одинокого, страстного, пристрастного, если говорить о Сомове-критике, которому так недоставало настоящего искусства в настоящем, денди, интеллектуала, жившего фантастической духовной жизнью: в старых мастерах он разбирался не хуже отца, эрмитажного хранителя, пел почти профессионально, в юности думая о карьере оперного певца, читал на всех своих пяти языках, явно предпочитая европейскую литературу русской. Сомов вдобавок к вышеупомянутым грехам был отъявленный западник — русскую революцию он не принимал так же, как и русскую монархию, и, похоже, симпатизировал европейскому либерализму. В общем, глубоко современный герой, словно бы специально придуманный для борцов за традиционные ценности. И дневник этого героя читается как будто написан про нас — конечно, с поправкой на пять языков и знание оперных партитур наизусть. Вот на дворе Кронштадтский мятеж, сокращают паек, надо тащиться за керосином в Дом ученых, обед был очень гадкий, Шаляпин в Мариинке пел безвкусно, но всегда можно зайти в Эрмитаж — посмотреть на итальянцев XVIII века, перечесть Гольдони и Гоцци. Слышится канонада — много пел из Гуго Вольфа. Впрочем, мы его ценим не только за это.

Константин Сомов «Дневник. 1917-1923». Издательство «Дмитрий Сечин», 2017


Оригинал статьи на сайте Коммерсантъ Weekend